Сергей Морейно

Зоотерика

October 26, 2004

ДЖОКЕР

Vocant tnebrae ex domo

Poeta incognitus
Ordne dein Haar, Hydra
Uwe Kolbe

Первый круг

Ядами напоен путь.

Горечь порубежных судеб,
звериные крики,
страшное небо
перед взором, на слуху и в мозгах.

Берега реки заросли остролистом,
красные ручейки на черных лицах
переплелись с серыми ручейками,
оспа изрыла поля,
леса посекла трахома,
узлы деревьев набухли и расплылись,
вскрывшиеся овраги полны
прошлогодней лимфы и застарелой вражды.

Мои руки безвольно повисли,
ибо я неловок и необоротист.
Чист сердцем, мыслью грешен на каждом шагу.
Глаза мои блудливы,
брюхо огромно,
пах отвис.

Среди грязи кишок,
опорожняемых прямо на землю,
всесильное золото
неудержимо влечет меня вниз.

Не один год блуждал я в потемках,
подгрызая жирные травы,
избегая крысиных нор.

Но золото зовет глубже.

Золото,выпавшее на мостовую,
каблучками по ней стучащее,
в помойных ямах
золото, золото, золото.

Манит к центру земли,
расплавленным ядрам магмы.

Всего делов-то –
под летним дождем
припарковать свой джип
у подножья пышного дерева,
встретить кого-нибудь,
сойти сним в тот кабачок,
подобно старым друзьям;
но старых друзей больше нет,
равно как и джипа;
мышиным горошком затянут след.

Запах попкорна под небом декабрьским,
снег обещающим.
Иногда и я правильно поступаю.
Иногда, свежевыбрит, коротко стрижен,
в чистых джинсах и свитере,
я ловлю на себе внимательный женский взгляд
и отвечаю ему,
ибо он направлен на то,
что во мне, тем не менее, есть.
Да, а вокруг творятся казни и унижения.
Ничего во мне нет,
могущего противостоять
ближнему и дольнему злу.

Выхлоп газа на парадном стекле.
Чудится, будто ты,
в некогда гордой шубке,
странно нежна,
выходишь ко мне

(Знакомый ландшафт наготы.
Сосцы над уровнем моря.
Всегда естественный, в следах
эрозии и отложениях магмы.
Вершины старых и новых холмов.
Границы размыты...

(Опала роскошная ночь. Смолк звенящий персидский шепот.
Вуду, татту и табу - приметы нового времени.
Дух моря, вызванный ньонга, заполз в наше тихое озеро.)

Синие воды ночных городов,
солнце, желтое, как перчатки Салиты,
волосы Сандрильоны на альпийских лугах,
крылья феи, скользящие по монитору компьютера) –
я же во всем подобен ифриту,
заточенному на дне морском Сулейманом, сыном Дауда,
обещавшему первую тысячу лет
небесное царство за освобождение,
во вторую тысячу приберегшему царство земное
и уготовавшему лютую смерть
избавителю третьего тысячелетия,
ибо сам вошел во вкус сладости отчаяния
и жажду поиметь конец от твоей руки.

Как я люблю твои руки,
сука,блядь, идиотка!
Немерено длинные пальцы твои
со шрамиками, оставшимися с того дня,
как ты поскользнулась на своих каблуках,
намеренно оставив меня – ты помнишь?
Я обожаю их на своем лице.
Последний раз, отдаваясь мне, ты пахла кислой капустой,
но ты ударила меня по лицу, и я сразу кончил.
Теперь, когда мне надобно кончить,
я вспоминаю тебя и кончаю
как бы в твои объятья, любимая!

Лежу опавшим листом на твоем пути.
Лежу, ожидая – переверни меня.

Кончиком туфли,
носком ботинка,
острием зонта –
я вопьюсь в металлический прут,
слизывая ржавчину и паутину.

Вот моя рубашка –
грязная, пропахшая потом.
Переверни меня и ты увидишь –
я джокер.
Переверни –
и ты услышишь песни с той стороны.

Песни с той стороны

1

Пусть исполнен свободы
Будет каждый твой шаг.
Отошли наши воды.
Отшумели в ушах

Наши первые гимны...
Мы остались одни.
Ты себя сохрани мне
И меня сохрани.


2

Неторопись, а слова придут, как надежда на лучший жребий.
И явлено станет то, что было сокрытым.
Из рукава у подруги выскочит гребень
и поведет тебя по другим орбитам.

И ты отправишься, пахарь, в страну любовного пота,
Сладких и горьких жатв, полуночного бреда,
Неутомимых звезд на осенних высотах,
Ветра, разрывающего небесные Среды.


3

Узкие улочки пахнут клубникой.
Узкие лодочки потом и лаком.
Нежные чайки заходятся криком
Над пустырем, что по-прежнему лаком.

Дремлют сирени. За окнами Лиго
Быть обещает то биту, то пьяну.
И оступается шалая Рига
В мед забытья, как лягушка в сметану.

Узкие улочки.
Узкие юбочки.
Желтая ива
Дрожит сиротливо.


4

Уж не знаю, встретимся ли, но лошадь копытом бьет.
Я, конечно, восстану, как Феникс из той листвы.
Травы полускошены - наступит ли мой черед?
Дети полуброшены, и рыба гниет с головы.

Пусть я джокер, но карты все-таки в твоих руках.
Ничего хорошего ты не жди.
Символ вечности прячется в облаках,
И над нами месяц идут дожди.


5

Здесь высокой птицы полет продлен,
Здесь высокий звон монастырских стен.
Вот тут расстелен пахоты синий лен,
Вон там вкраплен болот синеватый тлен.

Эти стены видели столько лиц,
Что сдавили время в своих корнях.
И багровый космос над ними повис,
Проворачиваясь на семи камнях.

Этот мир с пробоиной в голове,
Эти земли в жилах пустых дорог,
Неизвестно кем вознесенные вверх,
Исчезали в провалах и между строк.

И шумел камыш в городской реке.
Отражалась маковки в ней елда.
И высокий сильный бог налегке
Выводил нас мимо и навсегда.


Прикуп

Три карты в каждом прикупе лежат.
Три женщины над нами ворожат.
Три улицы нас под руки ведут
и три судьбы на перекрестке ждут.
Когда со мною говорит звезда,
когда владетель шлет меня сюда,
то я спешу по лезвию игры
к чужим ногам сложить его дары.
К отцам и детям, сопряженным мной,
к реальности бессрочной и больной,
из темных циклов, обращенных в сны,
или собратной стороны луны.
Мое искусство, вечный мой позор.
Крапленых карт бессовестный узор.
Твои лучи обожествляют мрак –
и я твой шут, твой джокер, твой дурак.


Второй круг

Старая любовь спит, новая еще не проснулась.
Поля за окнами уходят в светлую даль.
Город спит и поселок.
С каждым часом яснеет дорога.
Позовите же меня, черт возьми, кто-нибудь с собой.

Все на свете представляет промодулированную синусоиду.
С этим, я надеюсь, ты не возьмешься спорить.
Вот и слоны возвращаются к насиженным гнездам.
Что принесет мне удачу на этой земле?
Я, подобно листьям древес, отрастаю и падаю наземь.
Есть дорога в мой брошенный край.

Последнее солнце, отпылав, упало на перекресток.
Последняя любовь отошла в неземную высь.
Глаза с нездешней улыбкой
двумя лучами уперлись в купол,
сваривая в брызжущих искрах колокола и купель.

Жар всплывает со дна раскаленной чаши.

Мерещится Госпитальная улица,
свет твоих глаз поутру,
свет Твоих глаз поутру.

Или ночные огни большого города
соединяют меня с тобой,
далекой, но достижимой.

Вижу лицо твое
над белым столом
под белым шатром
вдоль Двины
по-за Герцикой,
княжеством безумного Владислава,
ранящее, как бег тока по проводам,
дразнящее, как ежегодные миграции журавлей,
саднящее, как запах спермы, переливающейся в сосуд из сосуда.
И я продолжаю жить
на фоне колеблющегося моря,
предавая тебя, как я лишь могу предавать,
предаваем тобой, как только ты можешь.

Мрачен лес. Стоит под пасмурным небом.
Реки текут и наполняют слова огнем и мечем.

Мой дарне язык, но мера ненависти и любви.

Взойдет солнце, и ветер разгонит тучи.
Сосны, истекающие смолой - их власть.
Дороги, подобные языкам дракона - их сила.

Все проходило не раз и опять пройдет.

Цветок папоротника отцвел, пена осела в кружках.

Положи мне на лоб три кубика льда,
смешай колу с баккарди,
пойди и позвякай чем-нибудь в ванной,
выпей лак для ногтей
и успокойся.

Соса-сола, говорила моя соседка.
Цоца-цола, говорит моя дочь.

Не язык мой дар.

Люблю бродить вдоль твоих очагов
губами, полными липкого сока,
медля войти в тебя,
медля принять их огонь.

Волшебная сеть
несет нас в своих ячейках
сквозь маслянистую воду
под днищами дрейфующих барж,
тащит волоком по каменным мостовым
подколеса джипов,
под стоны резины
и визг тормозов...

...опиши мне радугу,
плывущую вослед дождю,
люд на площади
в ожидании вечернего чая и пива...

...расскажи о покупке
вафельных стаканчиков в универмаге,
некрасивых мужчинах и некрасивых женщинах,
их немудреном счастье...

...мне нечему вас научить.
Обрывки воспоминаний,
скрип ступеней,
магия дерева и тепла...

Твои бедра источают прохладу, жемчужную слизь.
Сила сжатых ног приводит в движенье ветер.
Нехотя, исподволь восходит солнце,
чтобы после дубить, жарить, жечь.

Влажные биения сердца.
Сухой отчетливый ритм маятника.
Пульс морской волны в висках.
Безумный пляс качелей над пропастью
(черная щель в скале –
на дне река обтекает камни).
Плотная зеленая пелена глубины
(когда выныриваешь, сонм солнечных бликов).

Возьми меня, мое солнце,
здесь, среди воздуха и песка,
распни на своих лучах,
сбей в пену, разотри меж ладоней,
сделай своим заусенцем, ногтем, ресницей,
размечи по просторам своим:
волком в овечье стадо, овцой в волчью стаю;
прахом к праху, потоком к потоку, огнем к огню...

Дворники сметают листву с тротуара.

На редкость быстро высыхает роса.

Век моего отца прошел, век моих детей наступает.
Что за шаткий мосток перебросил Создатель
с одного берега реки на другой!
Тропка, ведущая через него,
тонет в камыше и осоке.
Волки и овцы, обнявшись, ждут на лугу.

Скрип качелей под небом сентябрьским.
Взмах руки: симфония детства.
Нежность полутемных окон сдирает до костей мое сердце.
Люди на Земле, большие на большой,
маленькие- на малой.

Моидети,
счастье шута.
Вами выткана паутина,
бахромчатый замок:
я иду по ней, смешно задирая ноги,
а бубенчики бзынкают в морозной мгле...
Дети шута –
мое непосильное счастье.

Ты распинаешь меня на дыбящейся земле,
прошивая лоскутное домино
алмазными клиньями,
заветами ненависти и любви.
Маленькие острые шильца,
огнистые язычки,
беспокоящие прелую траву,
достигшие самых глубин,
магических руд и магнитных полей.

Что ж, возвратимся к истокам,
увидим черные лики вод,
опустимся на мглистое ложе.

И лишьна дне ручейков
есть руки любимых
и сладкий слезный плач до утра.
Спаси и сохрани нас, Господи.
Спаси и сохрани нас, Господи.
Спаси нас самих,
спаси наших отцов,
спаси наших детей.
Дай нам силу найти в нашей слабости
твердый дом и опору.
Позволь сесть за стол и сказать:
“Я кладу свой сыр на свой хлеб
и пью свое молоко”.
Дай еще время.
Не отнимай все сразу.
Дай мне час, и я верну Тебе день -
День славы, День гнева и прочей херни
и всего остального.

Шелест тропок под небом сентябрьским.
Прятки с лесом, что щурится на неяркое солнце.
Звенья цепи, развешенной в березовом молодняке,
игры с ключами,
цыплячья шейка моего сына,
игры с дверьми,
буква “ł” моей дочери,
листья зацелованы ветром,
и так вот каждую осень:
хочет братец кого-то взять в жены,
не ведая, что девушка давно отдана другому,
да у него вообще-то без того ни кола, ни двора,
только лишь ясеневая лодка,
и он, значит, плавает на ней туда-сюда,
а мать, гадая, льет серебро на ветер.

И жизнь,
факту молчания,
фигу разавета,
равновесие меж внешним и внутренним,
прахом, прижатым к сердцу,
и сердцем, отданным праху,
гармония былого и будущего,
сущего и несуществующего,
вечный пас от нас Ему и обратно -
опять хороша.

XII.97-I.99

* * *

нас много, но я один
холмами я обособился так
что стал континентом
пастухи не пасут на мне коз
руна не взыскуют пряхи
ни чума, ни вешки, ни огонька
я необитаем
к моим чреслам ластятся стаи морских коров
рептилии мне кладут на рамена яйца
и я ненавижу себя за невнятность даров
подкинутых Господом, этим старым данайцем
Идол мой
я твое никто
девочка с серными спичками
под Новый год
в час гермафродитов
когда над моим горизонтом всходит луна
и гулкие звезды дубасят пустошь, я вновь просыпаюсь
и снова бреду на скалистый брег самого себя
там я пою в терновнике

* * *

жить под синими потолками в присутствии двух светил
или побриться, надеть костюм и в сорочке
прыгать из окон четвертого этажа
на брусчатку
улица Элизабетес, улица Екаба
музыка Брамса, музыка Палавиччини
все это чтить
то есть, словно под парусом
плыть под ресницами
луками экзотических рек
над башнями незапамятных городов
подбирая расплющенных
униженных и оскорбленных
мой кумир
я сношусь с тобой через вязь времен
почтой когерентных лучей
на земле этой, - я доношу, - каждый унижен
на этой земле нет прямоходящих
и сердце полнится скорбью


IWK :ZY} PUY} WH}
(ani ohev otahmejad)

I

Мы пролетали над морем и белые груды
застили взор и слезы сыпались градом
Обнаруживали сиянье подземные руды
прозябавшие в безвестности где-то рядом

Я испытывал влюбленность в пространство полета
ибо оно кривилось такой несмелой
и неопытною тягой руки пилота
расчленявшей стратосферу кусочком мела

Я-то знал, что каждое слово позднее
вырастет до значенья петли и мора
чтобы рухнуть на мою короткую шею
как на мертвый Содом живая Гоморра

Некто сильный сухой и по всем приметам
вечный жег мосты топил последние гати
отменял в запале свои же вето
и сводил лицом к лицу несметные рати

Скомканным платком головой о камень
преющая земля кидалась сквозь жалюзь
и на сгибах его хрустальными солончаками
воды глаз твоих дивно преображались

II

от отеческого дыхания воздух стынет
когда я напиваюсь пьяным то сплю в пустыне
и меня мотор кибитки шайтана греет
посреди шакалов Господь поселил евреев

ну, а ты сейчас в дороге в сторону Свана
не грустишь о плахе, которая ждет Ивана
хотя он до встречи с тобой и евреем не был
не плясать тебе, Саломея, под этим небом

опадают груди к пупкам, к ремешкам браслеты
и сияют перстни на пальцах худых брюнетов
и, используя забористый здешний мат
я скажу тебе, родная: к ебени мат

все столы субботы в ошметках вина и тела
за которыми ты одна не пила, не ела
все потоки жирной манны в густыекущи
где огонь палящий и ласточкин хвост стригущий

ляг со мной: я равняюсь всем стойкам пабов
всем ножам грызущих пепел в пыли арабов
и дела мои король, облеченный свитой
золотым пером заносит в парчовый свиток

если в руки твои он падет, терпеливая чтица
мне настолько по фигу то, что со мной случится
что в кругу проказы, чум и конского сапа
я молюсь тебе, стоя лицом на запад


III

Дом стоит на песке. Его глухая стена
не желает видеть мира. Я вместе с ней.
Я гляжу на тебя сквозь прорезь короткого сна,
как глядят на свет сквозь узкую щель в стене.

Над пустыней моря и морем песка труба
перископа и лазерный луч-игла.
У тебя ледяные пальцы, одна губа,
серебром очерченное чело и нету глаз.

Как солдат, узнавший в маске лицо врага,
я прикован к цели двойными ушками скоб
и уже избрал последний ландшафт: снега,
оттеняющие пики твоих сосков.

Я верблюжья упряжь, удобная при ходьбе.
Я виток колючей проволоки; на нем
моя кровь, взывающая к тебе,
расцвела вибрирующим огнем.

Сухопутному разуму отдан приказ "люби".
Я люблю тебя так, что пучится на песке
извлеченное тело из самых своих глубин
и подвержено эрозии и тоске.

Так вокруг мелеет пустыня, и гибких рыб
ей уже не нежить - но только не мысли об
этом, но разврат коричневых глыб,
каменный и тяжелый, ей морщит лоб.


IV

мажь-ка на творог хлеб а жить-то все тяжелее
мой дневной горизонт мощен опять кирпичами
горе мне я ослеп бабочкой в замке Клее
я увидел женщину с твоими плечами

я должен стоять на коленях пред этой беззубой жизнью
за то что Бог меня терпит и холит в гнезде осином
что как на большой дороге рога выпускают слизни
так я распускаю руки над розой и апельсином

когда я купаюсь в море горючем от римской соли
маленький ашкенази посередине мира
я думаю что охотно продал бы свою волю
первому бедуину за 10 кусочков сыра

и если бы не прохлады осенней литые чашки
томленного винограда в застенках шука Кармеля
лизать твои выходные пальчики первоклашки
с запахом неизбывным розовой карамели

нет-нет да и впрямь утихнет тяжелое сердце бычье
и ревность в мангал на крыше не станет швырять поленья
и вымоет плач бесслезный из мозга долг и обычай
и я расслабляю мышцы и падаю на колени


V

Я приехал сюда из серой сырой страны,
на краю которой, смиряя медвежий рык,
выползает в дюны гребнем седой волны
белокурый город, зовущийся нами Riijg.

Этот город ревнив, как женщина, и любой
не сегодня-завтра падет его жертвой: мглы
голубые зубы выпьют твою любовь
и напустят в жилы желтый настой смолы.

Сквозь его хрящи я мякоть твою пронес,
но болею им, как сифилисом, и он
выжирает мне ночами глаза и нос
и тревожит щупальцами мой Сион.

В этом городе, даже если тебя убьют,
даже если меч Господен, как снег, - молчи.
Среди пьяных башен ты праведник, и твою
кетонет пасим бессмертия ткут ткачи.


VI

Геликоптер, облетая полоску змеиной кожи,
Не бросает пера Симурга взамен балласта.
Гениальный мэтр большой похоронной ложи
Закрывает двери своих коптилен: Баста!

Здесь, в краю разрозненных пятен моря,
Я услышал (скрыть ли?) плачущий голос,
Обращавшийся ко мне на языкетерриторий,
На которых произрастает овечий волос,

Конский хвост, черный хлеб и белая древесина:
Пара слов на языке янтаря, что пара
Бусинво имя Отца и Блудного сына,
Сдвоенных случайным щелчком-ударом.

"Слышишь ли меня?" - Я слушаю, но не слышу.
"Напои меня!" - Я умираю от жажды.
Я лежу на обдуваемой плоско крыше,
Окунувшийся в единственную тут реку дважды.

Пламенеет срез огромной сахарной дыни.
Разрывая плоть - стоящую насмерть лаву,
В боевую грудь холодной чужой твердыни
Я врастаю во имя твое и славу.

В твою честь в пустых кроватях не тужат ребе,
В твою честь садистки-матери душат беби,
Милостью твоей солдаты нижут умело
На шампур штыка кошерное мясо тела.

И когда их грумы в конюшнях ласкают крупы
Царственных кобыл молодых кумиров,
Бронированный геликоптер развозит трупы
От любви скончавшихся граждан мира.


VII

я умру конечно не так достойно
чтобы на небе Отец - враг порока
уравнял меня с коровою дойной
или первою сурою пророка

но ниспосланы мне слово и дело
о лягушечка о царская стола
что случится это чудо в пределах
твоего календаря и престола

моя память моя вещая память
млечный пар моей мутнеющей спермы
изольется на тебя ручейками
наполняя твои римские термы

чтобы после над черствеющей глиной
твоего многострадального лона
замерещилась корней паутина
защетинилась побегами крона

обрастая мириадом соцветий
и истлевшее ничтожное семя
сможет вновь прибавить в форме и цвете
продлевая мое место и время

так створожен был наследственный хаос
были выправлены дом и дорога
в час когда печальноокая Хаос
понесла от незнакомого Бога

VII-IX.93

* * *

я писал о Повонзках
и я попал на Повонзки
поскольку были закрыты
дешевые магазины
нам некуда было пойти
в тяжелое воскресенье
я видел чернильную кляксу
над могилой Тувима
и стебли змеиных астр
перед камнем Гомулки
спи, коммунист, а я
сну твоему порука
ухоженный ровный асфальт
розовый запах туи
шаги богатых людей
по коммунальной аллее
тонкие мундштуки
белый ворот рубахи
легкая лысина и
нимб над сутулой спиной
сиянье денег и славы
накоммунальных Повонзках
простая могила Тувима
но яне имел и цветка
бросить в изножье праха
тамбыло четыре белки
мы звали их: "Бася-бася!"
одна была рыжей и смелой
она подходила близко
но хлеб из рук не брала
_

* * *

щекимои в огне
лоб – в ледяном стекле
я еще мальчик. Мне
двадцать и девять лет
в облаке чистоты
ангел встал за спиной
а за стеною ты
(капитальной стеной)
мама,постель, уют
проповедь о тепле
гости тебе поют
песни военных лет
наша с тобой звезда
спрятана на груди
я еще мальчик. Да
власть моя впереди

РОЖДЕСТВО СЕРГЕЯ МОРЕЙНО

A
Наконец-то слух, которым бредил, достиг меня.
Наконец морозный воздух достиг глубины огня.
А часы пошли, звезда зажглась, пал желтоватый снег
И серебряное лицо жгут на любой стене.
Икуда ни кинешь взор, монету - уже костер.
И дозором встали средь черни улиц виселица, костел.
Чем побрезговали, словно гора Магометом, теперь настает само:
Ночь барахтается в окне, воет волк за холмом.
На руке, которая держит весь мир, топорщатся пальцы вверх;
Щепотью - отростки, перстью - хвоинки вер.
Мы давно не пригубливали белых румынских вин.
Я давно отрекся от выплатой красных долгов и вин.
На заре ходят медленно, шепчут, в полдень – бегут, кричат.
Назарет-город: мед, елей, вино, сладкий кухонный чад.
К мертвым бедрам земли ласкается небес голубой муслин.
В тишине сверчок слезает с шестка, пишет в Вену, в Иерусалим.
Страна покрыта порошей, ширина ее – пять локтей.
Я думаю о проросших зернах, сгибах локтей.
Я помышляю, пустынник, о твоих лишь ногах:
Ступнях, волосинках, щиколотках в египетских сапогах;
Онишах в порталах ребер, где эхом блуждает вздох.
О милостыне, рассыпанной по подвалам, ходок.
Вольно ж сухой январской пыли выслушивать песнь стремян!
По дороге на кладбище пронесли еще одну горсть семян.
На десяти скрипучих качелях раскачивается Двина.
На острие недели сойдемся ли, Адонаи?

B
Над низкой крышей месяц пасет звезду.
За мышью тенью коршун скользит по льду.
А в глубине, где утром и днем темно,
тяжелый карп, вздыхая, идет на дно.
Всё мирозданье, от рыбы и до звезды,
на темных окнах выросшие сады
и город, задохнувшийся в жарком сне,
покорны встрепенувшейся вышине.
Над роем покосившихся фонарей,
над рыхлыми сугробами у дверей
в ночную даль без облика и без дна
меня несет поднявшаяся волна.
И я – пастух, идущий сквозь небосвод
к Тому, кто сам шагает по лону вод.
_

В Риге

Почернели скамейки. Сидеть никому неохота.
Вот униженный город, хозяевам крепкий чужим.
Он пробит в пояснице стрелою, каляной от пота
(но еще разогнется) и крови. А мы побежим.

Потому что судьба наша, брат, не любовь и работа,
не беглец, не скиталец и даже не мать твою так.
Мы с тобою трава, и по нам отступает пехота,
а когда наступает, мы молча ложимся под танк.

Я пройду этим парком, душистым, как первая зелень,
Где туман под ногой, только запахи – ночь и февраль.
Только запахи: ночь, и покрасить еще не успели
В нашу лучшую краску собора ужасную сталь.
_

* * *

все чаще хочется отстреляться
с мелким клекотом, часто-часто

так, неожиданно, из-за угла
переваливаясь через бруствер
цепко схватывая землю гусеницей
приласкать на длину ствола
сочно, густо

знаем мы эти ласки...
_

Немецкое кладбище

Развиднелось. Дворы зацвели голубями.
На последние деньги зима
Напоила парным молоком с отрубями
Мертвецов и уснула сама.

Я уже не чужой в этом городе странном.
Только жаль, что январь налегке
Безымянным пришел и уйдет безымянным
В почерневшем от слез пиджаке.
_

VISIBLE WORLD

На род людской упала тень костра.
Вождей забрáла, смерча колесница,
В дыму кровавом поступь; свист ядра,
Нужда и страх на помертвелых лицах:
Румянец Евы, злато, гон, игра.
Вечерня, солнце в тучах, спят дома.
Всё те же сны вину и хлебу снятся.
Внезапный вопль в оливах глушит тьма;
Там сходятся они, числом двенадцать,
И пальцем рану пробует Фома.
Georg Trakl

Intro

дни приходят ко мне как всегда чередою
дикой кошкой четверг а медведь середою
выплывает суббота дельфином из ванной
и бессовестно роется в поисках манны
и в нечистых трусах непристойно двуногий
я дрожащий комочек клетчатки и жира
трепещу в ожиданье гостей на пороге
и смущен неизбежностью странного мира
что как птица сейчас накренился в полете
выполняя маневр от разгона к паренью
и меня задевает своим опереньем
однотонно-расплывчат и радужно-плотен

Запад

Трепет сердца.
Наколота на летней коже
Route 66.
Ты врываешься в огромный мир, детка,
сбросив мех и гнутые каблуки.
Движения рук в помятом воздухе,
диаграммы дыханий, легкий узор пустыни
смешиваются, как бы наслаиваясь
на ажурные конструкции вышек и кораблей.
Magic baby, детка.

«Обретение» – назовем этот миг
(пулемет горит в переносице:
Бог танцует на дугах бровей
(вы – мои дети, и Бог вас любит)),
потом вступают ударные –
ненадолго.
Потом вступают ударные –
так волшебно, как выигрышные жетоны
в автомате – но ненадолго.

Итак, почтовый рожок, колотушка сторожа,
запечный сверчок, заплечная сумка разносчика писем – пора!
Я бы вернулся к своим холмам,
но что-то мешает.
Я бы встал в строй братьев –
что-то держит.
Может быть, спины красоток,
может быть, ограждения летных полей,
может быть, запах земли перед ливнем.

Твой рыдающий голос, да.

«Ты вновь в гостях у меня, меланхолия,
О кротость одинокого сердца.
Расплавляется золото дня.
Покорно принимает страждущий боль,
Полнясь смехом и легким безумием.
Ступай! Начинает смеркаться.
Снова ночь и то, что смертно, плачет,
И остальное вторит ему.
Вздрагивая под осенними звездами,
Год от года все ниже клонится голова».

И вот, на исходе четвертого десятка
не с кем ни переспать, ни выпить.
Не в чем даже пойти на блядки
и просто лень выйти.
Ночь напролет Господь разрушает башню
(днем еще ничего, а вечером страшно).
Каждое утро начинаю с ощущения старости,
пронзительной синевы за окном и мысли о смерти,
и сладость боли сильней, чем предвкушение страсти,
чем повестка в конверте.

Цыганочка с выходом…

Мне снилось: на кругу одного из наземных маршрутов
встречаюсь сразу с двумя –
с той, о которой думал весь день,
и с той, о которой подумал вечером.
Неизбывный блочный пейзаж,
лыжные шапочки;
дрожа в бетонном бункере остановки,
жду обеих,
прячась от той
и от другой.

Мне снилось: я гнался за ней
по ночным проспектам.
Ее стоп-сигналы – хвостовые огни самолета, –
манили в небо над городом.
При съезде с моста она захлестнула
мертвой петлей трамвайные рельсы
и, встав поперек потока, рванула –
я, немного помешкав, за ней через две сплошные –
влево и вверх, где и потерял ее,
но не проснулся,
а долго рыскал в окрестных дворах.

Первая женщина, допустим, стала женой.
Потом другая – та самая, видимо:
сон, боль, память.
Третья убьет и сама же пойдет за мной;
жницей за своими снопами.
Зато на последнюю падает исключительно много лет
дрожаний в очередях, перевозок в плацкартных клизмах,
отсроченной смерти, серых холмов во мгле,
консервированной харизмы.

Дом на краю земли. К небу взмывающие
голоса. Люди давно ушли. Куда? Видишь
сам. В мертвенной пустоте Да
встанет в конце путей Та что Всегда.

Север

Он невнятен, наш север. Эфирная маска над стойбищами городов,
их стойлами, а в стойлах – всё те же стойки:
белый бот «Малибу», синяя ладья«Кюрасао»,
«Красная» и «Черная»метки – удачи тебе, Билли Бонс – экран в заповедной глуши показывает Рекса и Алекса,вставших на стреме,
а на столичном экранесобачка лижет лицо умирающего Мозера; нерв Европы, ущемленный самосознанием, тупо ноет,
над стойлами городов – эфирная маска…

Звон сережек в ушах Кримхильды,
слеза –
и торжествующий Зигфрид спрыгивает на насыпь мола.
Барабаны зовут (вспомнить нечто далекое).
Дотянуться ногой до двери и на пол – в падучей биться.
Видимо, в старости достаточно не осязать.
Звон сережек в ушах, что знавали лишь клипсы.

Колыханье волн –
что колебания струн.
Каждой волне отвечает
щипок ногтя или удар подушечкой.
Пене и гребням –
гамма или аккорд.
Он все равно умрет:
один, вдали от нее,
что-то там сжимая в ладони
(наиболее вероятно, сосновую иглу
или чепчик вереска).
Хотелось бы узнать,
согревает ли перед смертью
рука любимой?

Твои губы, Герда, теплы, как дыхание пса.
Подол твоей шубки метет прибрежные страны.
И ты можешь сидеть на своих волосах –
странно…
(Странно,милая:)
кровьучителя на лапах совы;
плесневеет в портовых чанах.
Твои пряди, Герда, высветлены до синевы…
Странно.

Кровь из рук переходит в свет,
выбеливая змейки вен.
Пора вставать, поднимись, Мой Свет! –
за окнами Свей и Свен.
Глаза твои глубоки, остры;
в них дым течет вдоль дорог:
взгляни, внизу, в деревнях костры…
Амба, Господь, let’s rock!

И этот баннер над входом в ад: оставь…и так далее.

Ну вот, полагаю, нас уже повели.
«Я умру не сегодня», – поет Мадонна.
Не гнобь меня, Сущий, и не мани
зеленым долом;
брось на седой траве:
свободный поиск окончен,
катера на приколе.
Вьюга сгоняет моряков в заброшенный бар
к прокисшему пиву, паленой водке.
Пирс. Мол. Замерзшее море.
Впереди чернота.
И, может быть,
завтра…

«Ущелье: горн, горы и гномы.
Красным на снегу распласталась охота;
О, замшелый звериный взгляд.
Покой матери; в тени черной ели
Ждут объятий спящие руки,
Едва печально стылый месяц взойдет.
О, человек родился. В овраге ночью
Плещет голубой ключ;
Вздыхая, смотрится в него падший ангел
И немощь уходит из душных комнат.
Пара лун бродит по каменным векам старухи.
Вслушайся: крик младенца. Перстами мрака
Полночь трогает детские сны,
Снег просыпался из пурпурной тучи».

…Так за вечером вечер.
Движение за шторой – женщина
надевает сапог (треск молнии)
и сходит по лестнице,
садясь напротив него,
но ни один не в силах тронуть другого.
Он вез ее, истекающую
кровью, поминутно
оглядываясь, для тусвязь
меж не вполне умершими
и не слишком живыми.
Кто же, кроме нее,
ощутит столь остро
дождь, развилку дорог, тени дворников,
ласкающие колени? И вот
она сходит к нему по лестнице
за вечером
вечер.

Юг

Маленькая белая Мazda на виноградном склоне.
Маленькаябелая комната в правом крыле дворца.
Маленькая белая ручка, комкающая перчатку.
Маленькаябелая жизнь.
Большая черная смерть.
Лежа на кровати в гостиничном номере Северной Славы,
он вспоминал города, в которых не довелось побывать,
и видел залитые солнцем дороги Италии,
стоянки над пересохшими ручейками,
и сны с апельсиновой косточкой на языке.
По его лбу, как облако по песчаному небу, шел караван.
Солнца, больше солнца в эти стены!
Сухого, колючего солнца.
Умереть, купаясь в его лучах.

Солнце настигало его повсюду –
даже в сортире.
Солнце дорог,
солнце эпидермиса.
Но желтый цвет единственный возвращал его к жизни
по утрам, белые стены кидая в лимон,
скворча глазуньей.

И руки, множество рук,
оливковых, томных,
и бессмертная красота,
и простыни, смятые в кинолентах,
и кровь – много крови:
Ave Salvatore,
Небздеть! Бог рядом.
Крылья над черной трапезой, изможденное русло
(…когда жалко любви, дай справедливости!)
Ни лошадей на проселках, ни
перепончатой тени осенних лип.
Чужесть, я бы даже поправил – чужота,
разбившая выдох и выдох, глоток и глоток.
Лишь шварк металла о глиняную посуду.
Шаг, полушаг, еще шаг.
В руках у преследователеймаленькая обезьянка.
Изумрудные линзы, обращенныевспять, фиксируют в такт: не время.
Сейчас, по канонам жанра, нас всех убьют.
Убийцы под камзолами из шерсти мертвых енотов,
консьержки в ожерельях лобных долей колибри,
приказчики с перекушенными глотками –
прогибались доски,
когда мы плясали
пляску;
пляску крови повешенных,
пляску –
а ведь я не танцую.
И не пою.

Они спускались по веревочным лестницам,
как пауки по Распятью,
в черную смоляную воду,
где факелами горели звезды.
На том берегу розмариновый сад,
коричные джунгли,
мечта садовника-дауна,
ристалище грез…
Как мне переплыть эту реку?

И всё ниже трассы кочующих птиц,
всё сильнее паралитическое воздействие белого света…
Я входил в город –
Клинт Иствуд в жемчужном тюрбане с янтарными четками,
веселый, как Паулс или Эннио Морриконе,
щедрый, будто шейх с парочкою жменей
кишмиша и миражами башен над горизонтом.

«Вечером слышен писк летучих мышей.
Два жеребца тонут в зелени луга.
Шелестит красный клен.
Странника на пути ожидает подарок.
Прекрасны на вкус молодое вино и орехи.
Прекрасно: пить до изнеможения в сумеречном лесу.
Сквозь черные сучья звучит поминальный колокол.
На лоб оседает роса».

…Когда же не встанет, обнаружится:
завиток губ связывает нас по рукам и ногам, –
единственное лицо, почти некрасивое;
в полупрофиль, на фоне желтеющих стен.
Итак, в ярком свете солнца,
скорее, в бледном свете луны, вернее,
в мертвенном свете гаснущих фонарей
пальцы, мочка уха, ресницы,
всё в тени. В фокусе –
губы.

Слышен смех и поднимается ставень.
Птица расчерчивает крылом комнату и, вероятно, асфальт.
Так открывается день, текущий адрес
в обнаженном пространстве.
Наш счет обнулен, завтрак съеден,
приглажены волосы, одежда
брошена на пол.
Мы выходим, а ядовитый Юг
метит своим пометом
наши уши и руки.

Восток

Посмотрел в зеркало и удивился:
смешное жирное существо – великий русский поэт.
Так удивился, что не заплакал.

…казалсязнаком, оказался раком.
Тот вгорле ком до боли мне знаком.
Стыдись, что говоришь. Должно быть стыдно за слово и язык, за буквы
таких случайных форм. Но, словно память позорную приоткрывает мозг,
так родовая снова целует память голубя и корм пихает в клюв забытым
языком.

Упрощенность и облегченность исчерпан новыйзавет
условий существования раскрытыдевять завес
не позволяет надеяться на то, средь легких и мягкихлет
что в случае крайней нужды поражестоких чудес
наша отчаянная жертва вызовет пора потворствасудьбе
ответное благорасположениенебес, ночных свиданийс отцом
как-то: воскрешение плоти пустыхпоходов к тебе
и вечную жизнь. времяперед концом

И ежели некому станет рассказывать,
что такое твоя любовь,
ежели поймешь, что ты – не ветер, даже не пыль на ветру,
но грязь под ногами,
увидишь чистый свет,
лишь сдобренный, будто уксусом,
стаканом вина и каплею никотина –
танцуй!

Мой неоновый эквилибр на рельсах и проводах.
Никогда больше – сприступами ночных одиночеств,
с мыслями о тебе, возвращающимися
после первой же неудачи – тогда что угодно с тобой,
даже сосиску с кетчупом: лишь бы нерасставаться…
Голос – твой голос, мой голос, только голос,
один только голос (есть еще Ангел, но ангел спит).
Припоминаешь осенний вздрюк,
дым, коньки в январе.
Видишь, Бог в проходном дворе
мочится, не снимая брюк.
И когда Господь спросил меня, я ответил:
это пепел их сигарет,
это пар их дыханий за окнами,
это битва маленьких солдат, босс –
и она вечна.

Все хуже и хуже помню, как брали Константинополь,
хотя в слабеющую матрицу памяти намертво вписаны
невозможность жить бези бессмысленность примирений,
и чудо утреннего пришествия
(железная дверь, шум отъезжающего авто),
но любовь не воскреснет.

Моя жизнь в подземелье –
в разных местах, но преимущественно в подземелье –
лишь пена струящихся волос
рассекала мрак
один или два раза.
Вроде стрелки спидометра, что ли…
Моя жизнь впотьмах –
от одного алкогольного отравления до другого.

(Пачка пельменей решает всё.)

Из пугал юности – голод, любовь, война –
любовь в западне, а голод в засаде;
одна война метит город черным крылом.
Пил и до утра не вспоминал о войне.
Не человек я больше, или память подводит?
И не хочу я видеть всех этих женщин.

Можно перейти улицу и прижать руку к уснувшему лону.
Можно отправиться куда-нибудь в Иокогаму.
Можно слизывать водку с дощатого пола в баре.
Звезды!
Повернись к миру лицом и гляди на него.
Его ладони, его песни, его глаза.
Кончик ее сапога,
кончик ее сигареты.
Кончи и отвернись.
Или не отвернись.

Не мне истребить пейзаж, ковавшийся на века.
Пластиковая бутылка с остатками пива у насыпи,
руки страждущего вдоль рельсов,
комок червонца, щелчком переброшенный на запасные пути;
девушки целуют собственные ресницы,
свет и тени пересекают ребра аквариума,
солнечное волшебное лето ждет.

Вот зачем нам дается Восток –
остановиться, прервав наши танцы,
и грезить, как снег погребает
песчаник и розовый туф,
пока верблюды,
след в оплывающий след,
идут, не замечая подмены.

I.01-IX.04

Назад