Сергей Пичугин

Знаки воды

February 18, 2002

ИГРЫ НА ЗАКАТЕ

Эти головоломки в начале века назывались пузлы. Картонные картинки рассечены и рассыпаны на мелкие части - фигурки, из которых нужно сложить начальное  изображение, - скажем, батальную сцену, кошек в лукошке,
мишек в сосновом бору. Нужно найти место каждой детальке, следуя цветовым изгибам, формам впадин и выступов.
Нет ничего проще собрать, к примеру, Эйфелеву башню
или утку с выводком утят на глади камышового озерца.
Труднее сложить какой-нибудь пейзаж Антарктики - мало контрастов, глазу ухватиться не за что - ледяные поля, снежные волны и торосы, ледяные горы, которым ни к чему имена. И чье-то ровное дыхание сбоку, - кто-то складывает другую часть картины, ее верхний край, пока ты занят центром, и нужен
глаз да глаз, чтобы не увел у тебя твою детальку. Тысячи пингвинов следят
за каждым движением. Слушаю пейзаж, сцепляю края гряды, -
                         выступы совпали, но вылазит невесть откуда лапа,
а затем и морда белого медведя. Он ловит рыбу, закрыв нос, и я не заметил его, но как он подпустил меня на дистанцию выстрела? Он совсем рядом, - слышен запах рыбы, мокрой шерсти, скрип снега и льда в могучем арктическом холоде. Поднимаю винтовку, и вот-вот влажное красное пятно спасительно окрасит пейзаж,
чтобы можно было сомкнуть лакуну.
Руки и лицо замерзли, пряди волос превратились в сосульки. Замерз и напарник, который рядом. Сложить бы слово вечность, но и оно здесь ни к чему. Только бы удержать тепло, вспоминая натопленное зимовье, гудящий примус, еще живые аккумуляторы, квартиру на материке с множеством вещей и событий.
И еще бы сложить: глубокий вечер, сдвоенный крест оконного переплета, свет уличного фонаря сквозь водяные знаки гардин. Цвет совсем утоплен в темноте, но легко часами повторять изгибы тела, которое рядом, состав крови, двоить ее приливы и отливы, обрывки мыслей, растворенные нежностью, соединять фигуры умолчания, двоить мерный покой, который глубже нас.
Это собирается по-другому, туда трудно войти заново или наспех, и всякий раз нужно придумывать новый заговор, новый поворот слова и чувства, иначе не соберется или будет перекос, не в склад, не в лад.
С годами крепеж расшатывается, но дети, прорастая, как в семейном фото, выбирают зазоры, даже когда их нет рядом и они, скажем, лежат на песке, играют в футбол или едят за столом.
Миру, как воздух, нужна непрерывность, а жизни - хотя бы маленькие движения, тихие тяги-потягушеньки. Потерянных звеньев уже не отыскать, и остается проращивать, как зерна, начатки новых событий, они лежат у жизни в темноте, эмбрионы без имени еще, чтобы явиться на свет, сцепливаясь в судьбу.
За миг до смерти кто-то проносит всю жизнь перед глазами: холодным утром у стены, за миг до выстрела она впыхивает купно, с ясностью озарения. Или когда сорвешься вниз с обрыва или подоконника, - мелькают выступы и карнизы, события и лица, и ты замыкаешь этот круг.
А сон - это другое, в нем стыкуются течения света и темноты, смещаются границы прошлого и будущего, как во сне Земли движутся навстречу континенты с трещинами границ.  Главное, чтобы картинка собралась до пробуждения, иначе встанешь разбитый, с больной головой, и всё вокруг целый день будет наперекосяк.
Наверное, век назад на коробочке с игрой  была надпись
«забавная головоломка для детей на досуге» или что-то в этом роде.
Слово досуг сегодня как бы не существует. И солнце светит уже не так, как раньше, - в пейзаже разлит тонкий, едва заметный яд полиграфии. Кто напустил в облака лилового с желтым? Хочешь схватить панораму мира близорукой сетчаткой пчелы, пока солнце еще по инерции окатывает горизонт, сгустить разоренную небесную голубизну, вспомнить настоящий алый, выложить панораму заката, рассеченную штампом - и вот вспыхнет бутон в росе чистым цветом вечности, с пестиком в пыльце, точно растолокшим пигмент -
охру ли, киноварь, лазурь…
С наступлением ночи цвета угасают, и всё вокруг затапливает и качает теплый госпел, - точно незримая негритянка с небес поет колыбельную роду людскому, и нежная песня эта, пусть ненадолго, склеит наш изнуренный, разорванный мир.
_


Глубокой весенней ночью, когда в городе все крепко спали
Весь свет был потушен и во тьме воздух отдыхал от электричества,
охлаждался и понемногу насыщался влагой,
что-то, подобное темной воде, стало понемногу подниматься,
- сначала до уровня фундамента, потом - дверей и окон,
заполняя этажи, пузырясь и с шумом вытесняя воздух
                из свободных объемов.
Вода верно выбрала время - спали абсолютно все,
    даже одиночек, обдумывающих свое ночи напролет
            на прокуренных кухнях, тоже сморил сон.
Спящие люди уходили под воду, свободно дышали ею,
     и никто ничего не заметил,
            перейдя во что-то, вроде иного сна.
Вода поднимала вещи, которые не были закреплены,
тяжелые и легкие -
 аптечные пузырьки, кухонные доски и ножи,
         как поплавки, ручками вверх, сковороды и кастрюли,
   вспухающие края гардин, книги, газеты -
все это медленно перемешивалось с окурками и хворостом,
плыло на улицу и обратно, тонуло и всплывало,
     уносилось одно и приносилось другое,
               образуя новый порядок,
 Внизу темнели входы в подвалы,
сводящие вниз каменные ступени с выкрошенными краями
и островками зеленого мха,
     прогнившие двери с выбитыми досками
           и пылающей гнилью чернотой,
    в которой свет огарка свечи висел сдавленной сферой
                          и ничего не освещал.
И вот оттуда, из темноты появились огромные рыбы,
как шевеление самой тьмы, тяжелые плавники и жабры ее.
Она вытекала из отверстий, оформляя себя,
обретая хрящи и позвонки, чешую и глаза.
У одних рыб роговица глаза была покрыта пленкой, как у пещерных,
тело светилось фосфором и рты почти не открывались,
другие же походили на драконов -
      со стрельчатыми иглами, фонариками, чешуей, отливающей
                 перламутром, большим треугольным ртом
       с шевелящимся обрубком языка и скошенными внутрь зубами.
Рыбы понемногу осваивались, словно выпущенные из одного
        большого садка, боковой линией слушали прибой.
Глаза вмещали изогнутые предметы и звездное небо,
как бы обращенное внутрь.
От касания плавников стены, кустарник и ветви деревьев
закипали вереницами пузырьков.
Рыбы понемногу поднимались выше и уходили вдоль улиц
в поисках добычи.
Никто заранее не знал о потопе.
Вернее, во всем городе лишь один знал о нем
и строил свой незримый ковчег,
населяя невидимыми тварями - по паре каждой,
и с первой же волной прибоя его стало поднимать
все выше над городом, до растворения в темном небе.
В церкви вода снимала иконы с крюков и несла в потоке, перево-
рачивая и как бы рассматривая.
Они дрейфовали по всему объему храма,
застревали в форточках и слуховых окнах,
пытаясь выплыть наружу.
Вода отделяла массивные резные оклады, смывала одни лики и раскрывала другие, невидимые раньше изображения и надписи.
Святые оживали, освобождаясь от наслоений, видимых-невидимых,
встречались взорами на мгновения и расходились,
снова живя во времени.
Вот Александр Невский встретился взглядом с Василием Великим,   Сергий Радонежский кивнул Серафиму Саровскому,
а мелко прописанные святые четьи-минеи
теряли златые монетки нимбов,
сходили со своих мест, обращаясь друг к другу,
расходились по своим застоявшимся делам,
       помня только свое место - дату,
Все зажженные лампады продолжали гореть,
позолоченные паникадила покачивались,
амплитудой нижнего наконечника отмечая движение Земли,
как маятники Фуко,
колокола с языками водило потоком,
не доводя до удара, а как бы пробуя,
но казалось - еще немного - и выйдет веретено сияния
из прогорклых медных глубин.
Слова молитв создавали новые объемы, в которых шла своя  жизнь; «иже еси на небесех» разливалось и дышало морем небесным,
           колыханием дивного света и радости.
Привычные же фразы рассыпались, обращались в скорлупки,
       из которых вылетели птенцы.
И виновата в этом была все та же вода,
да и не вода, а скорее, что-то другое,
наощупь почти неощутимое, неуловимо прохладное -
спирт? керосин? -
                                  скорее, это был новый эфир,
в котором было суждено продолжаться жизни;
он поднимался над городом огромной линзой,
склерой темного глаза большого животного, вроде вола,       озирающего мир и себя;
улицы и деревья образовывали квадратики сетчатки,
точно взрыхленной гравчиком в чуть подрагивающей руке.
Да и само время слоилось, ломалось, как льдина,
      и текло к новому Началу,
и можно было бы основать новую веру и летосчисление,
   но наводнение не принесло ни откровений,
                ни смертей на кресте.
_

РЫБА ВЕРЕВОШНАЯ,

пестрядная, с проволочным каркасом-клетью,
    косичками, колдунчиками, дверкой в брюхе,
                и батутом внутри;
за какую провинность ее угораздило попасть на штырь
    с моторчиком и вращать себя на манер карусели,
развлекая детвору?
Мамы помогают малышам взобраться по лесенке, отворяют дверку,
а они боятся, тянут за руку, но - обвыкают,
и вот уж прыгают внутри клети на батуте, как сердечки,
тутти и вразнобой, вперемешку с надувными шарами,
резвятся: мама, мама, еще!
а мамы болтают между собой, и как тетери, ничего не слышат,
балясы точат - о портнихах, что молочко бы на рынке купить,
пока не замерзло, картошки парной из мешка,
и рады, что рыба трудится у них за спиной,
мелькая махалкой, -
это пустота, пойманная сетью, видя, что деться ей некуда,
одела узлы, невольки, мотню, стала зримой,
   лыбится алыми клеенчатыми губами,
          шнурованными вервью;
ее крутят впроголодь: дома - дымы - дома,
   коптя - шумеря на длинных зимних поземках;
она пучится в мир, по много раз в день живородит
глазастой детворой, ногами вперед вываливая в сугробы;
они тянут друг друга волокушей, за руки-ноги по снегу
и снова сердечками скачут на батуте,
под небом веретенным, зоревым;
если прыгнешь сильнее - тебя станет двое,
а может, выскочит шар, золотой или серебряный,
         отразится от сетки батута два-три раза и - исчезнет,
но никто не увидит этого, потому что смотрят - не туда,
     и многое, многое им неразличимо;
взор заиливается, взрослея, или уходит вглубь,
природно чистый, и там живет,
а вовне ему всего-то труда - видеть,
как детворинки разбегаются, скользя по черному ледку,
пунктирно, с вихрями измороси вослед.
Темно, пивные кладут жолтые светы в снег;
    дверь скрипит, выпуская питуха;он идет винтом,
          обымая воздух,
падает, пытается встать,
но земля уходит наискось из-под ног;
он пробует ползти,
корябает пальцами подмоченный наст,
потом засыпает,
                 свернувшись сопливым зародышем,
                 черной буквицей в топленом снегу,
                        вроде греческой лямбды;
вот  Е - старушка-нищенка в коконе из старых шалей,
в прозрачной ладошке - медяки, покрытые снегом;
бомж в подвале на трубах отопительной системы, -
это Ж, но протяж-жнее, с опавшими конечиками, -
убили свои, - спиртик не поделили;
и все это буковки лишние,
  город выбрасывает их за ненадобностью,
           из других составляя слоги, слова,
обращая их друг другу, питает их,
кажет им дурилки картонные,
        любуется обратным смыслом,
а прямого он и не знают -
           жить, чтобы питаться?
                             питаться, чтобы жить?
Только рыбу не задуришь, не окрутишь, она сама себе на уме,
намагниченная жаждой, держит в башке линии магнитные,
            атлас течений и глубин,
       сама зреемо, град кромешный вращает вокруг пуповины;
и вот жизнь городская течет тебе навстречу грязевым селем,
    она войдет в силу и слижет тебя,
                 или, раскатывая привычно, свернет в козью ножку,
                      выкурит и отстрелит окурком,
и ты не успеешь почуять Нечто, как молодое слово
меж небом и языком, округлое, сладкое бремя:
все - недаром, недаром,
и жизнь - не сестра тебе, не озноб вдохновения
       и даже не соитие с языком родным;
ты сам должен стать ею, многими жизнями, мирокольно,
испытывая ее, пропитаться ею до глубины,
чтобы узнать - что ты есть, понять -
                 она никогда не повторится,
                       а потому - не напрасна;
так рыба призрачная, забытая всеми, теряет чешую и кровь,
             сочится ворванью в сугроб,
и когда подцепят крюком каркас ее,
                                                      обглоданный атмосферой,
    она отслоится,
никем не видимая, ударит хвостом
и уйдет в пучину,
чтобы ни одна нога
              никогда не касалась дна ее.
_


… а все оттого, что какая-нибудь штучка открепилась
            и болтается просто так,  без присмотра, -
    левая перчатка, потерянная в самом конце зимы -
           сунул мимо кармана, по рассеянности,
               на сыром солнечном ветру,
           она торчит на штакетине пальцами вверх,
    осталась правая, выбросить жалко, а куда ее?
Или ветхие качели на ветке клена, в старом дворике
     с множеством пахучих поленниц,
затрапезными автомобильными креслами с драной обивкой,
         кошками всех мастей;
качельки водит ветер, туда-сюда, от зимы до лета,
      размышляя от лености: качнуть ли ещё?
В траве - брелок со ржавыми ключами - чьи, от чего?
      А я сам  -
                        от чего, когда дрожа, волнуясь, пишу второпях,
           пропускаю, путаю буквы,- значит, верно, нашёл!
Шлейф  «Лаймы», пряный запах шоколада,
     ноги сами ведут вдоль его густой сладости,
по Мирной, Свободной или Революционной, -
       смотря откуда дует ветер;
а на перекрёстке - вечный броуновский старик,
                 так и не выбродивший себя, и ему всё труднее
переставлять ноги в тугом ветру,
             а мелочи обступили стайкой цыган,
                        тянут за полы, перетолковывая,
и скоро мир уменьшится до маленькой прогорклой комнаты,
      в которой книги всех времён и народов высятся со всех сторон,
грозя сомкнуться над головой, обрушиться, погребая,
и беспомощно озираясь, ищешь крупное, потерянное внутри,
       но там - тишина,  а вовне попадается всякая мелочь:
             монетка с гербом полустёртых колосьев,
                полированный срез минерала - опал?  халцедон?
                   старая лупа  в латунной оправе - ну что ей увеличивать?                                                    
                     пишущая машинка, внутри мохнатая от пыли, и ещё -
                          прядка младенческих волос, завёрнутая в тряпочку,
              обрывки примет, вроде:  в эту зиму снега вдоволь, значит…
                        или: розовые облака на закате - это признак…
                            проточные грёзы, прививки чужого зрения и вкуса, и -
                                     слабеющее, ненужное слово;
     как полюбить этот возраст забвения,
           перебирать бумаги, вспухшие фотоальбомы, слезливо зр-я-ще,
                    а губит это оторванное, выросшее «Я», -
               оно расселось, как соль, посреди кислоты и щёлочи
и пожирает изнутри, и что-то там не совпадает, отслаивается,
        и ты лежишь на простыне, как горячий иероглиф,
             меняющий значения от «дайте пить» до «замерзаю»,
                  и слышишь, как в капельнице истекает время,
а вспомненное поражает ясностью,
                как твёрдые знаки и нули на рычажках старой машинки,
                            где удар ещё силен;
         детали жизни то западают, то выскакивают,
                  прорывая пелену забытья:
часы, тикающие на мёртвой руке, - как его звали?
       маленький городок в панораме танкового прицела -
                Германия?  Латвия?  Украина?
          тонкое, зелёное пламечко, и кто-то розовеет внутри;
размагниченный, так бы и млел, нежился, сгорал в этом жару,
             не слыша запахов мочи и лекарств, в пеленах беспамятства,
                      в слабеющем «братушки, любите друг друга»,
а когда заснёшь, наконец, - проступят первые знаки будущей жизни,
                  и поднимется, и зашумит лес сновидений,
                                              в котором нельзя развести огня.
_

Назад